Симона Вейль жила в годы Второй мировой войны и пережила оккупацию родного Парижа, поэтому, конечно же, не могла остаться в стороне этого конфликта. Однако, как и можно ожидать, её представление о сопротивлении было более широким и не ограничивалось участием в национально-освободительной борьбе. Вейль акцентировала внимание на необходимости внутреннего сопротивления: работы над собой, осознанности, неустанной переоценки своих убеждений, противостояния стадному инстинкту и соблазну не думать.

Даже если поражение неизбежно, я выбираю сторону побеждённых рабочих, а не победителей-угнетателей.
Симона Вейль
Я бунтую, следовательно, мы существуем.
Альбер Камю
В 1938 году Вейль написала письмо одному из самых знаменитых писателей и интеллектуалов Франции — Жоржу Бернаносу. На первый взгляд, этот поступок кажется странным. Воинственный католицизм и антисемитизм Бернаноса, возможно, и не вызывали возмущения у Вейль, а вот его монархические и франкистские взгляды должны были. Возможно, именно поэтому Вейль написала: «Я с самого детства симпатизировала организациям, объединяющим представителей самых низких и самых презираемых слоёв общества». Несмотря на то, что идеологически она была далека от консервативного Бернаноса, она почувствовала, что их объединяет общая симпатия к тем, у кого ничего нет. Она закончила письмо следующими словами: «Как бы глупо ни было писать писателю, я не могла этого не сделать».
Незадолго до этого Вейль прочла эссе Бернаноса «Большие кладбища под луной» о гражданской войне в Испании, в котором тот критиковал своих единомышленников-консерваторов не менее безжалостно, чем испанских и французских революционеров. Однако резче всего он высказывался в адрес испанских клириков. В одном месте он рассказывает о том, как священники отпустили грехи нескольким каталонцам, взятым в плен солдатами Франко, после чего молча наблюдали за тем, как солдаты «неспешно расстреляли несчастных одного за другим», после чего облили их трупы бензином и подожгли их.

Этот эпизод шокировал, однако не удивил Вейль. «У меня был схожий опыт, хоть и намного более короткий и менее глубокий», — написала она. В июле 1936 года, вскоре после восстания фалангистов под предводительством генерала Франсиско Франко, Вейль решила, что её место — в рядах защитников Испанской республики. Она отправилась в Барселону и безуспешно пыталась вступить в троцкистскую партию ПОУМ (к которой позже в том же году присоединился Джордж Оруэлл). Руководству ПОУМ несомненно не понравилась идея Вейль о том, чтобы отправить её в тыл врага с целью убедить женщин присоединиться к борьбе с франкистами. Нелепость её плана и плохое владение испанским языком казались серьёзными недостатками всем, кроме неё самой. Не смутившись этой неудачей, Вейль под видом журналистки внедрилась в ряды боевых формирований анархо-синдикалистской Национальной конфедерации труда.
Вскоре после этого Вейль отделилась от других журналистов и присоединилась к небольшой группе иностранных бойцов, которые готовились отправиться на передовую к реке Эбро. Это была Колонна Дуррути, названная в честь своего командира, каталонского анархиста Буэнавентуры Дуррути. Противник как монархии, так и республики, Дуррути скрывался в Барселоне, когда началась война. Поднять местных рабочих на борьбу с войсками Франко ему помогло его ораторское мастерство: «Мы ничуть не боимся разрушений … Мы унаследуем землю … Мы несём в своих сердцах новый мир, который развивается в этот самый момент», — объявил он. Чтобы построить этот новый мир, Дуррути готов был принести в жертву тех, кого он относил к миру старому. Он был безжалостным лидером и не боялся убивать пленных, которых считал фашистами независимо от их политических взглядов.

Прожив всю жизнь с оружием в руках, Дуррути был убит франкистами в ноябре 1936 года в ходе уличных боёв в Мадриде. К тому моменту Вейль уже благополучно вернулась во Францию, хоть возвращению и предшествовала череда трагикомических событий. Семнадцатого августа её взвод достиг города Пина, прифронтового оплота республиканских сил. По её словам, когда она увидела, как вражеский самолёт сбросил бомбу, и услышала вдалеке взрыв, то «вовсе не испугалась». Однако Вейль с её слабым зрением и неуклюжестью оказалась безнадёжной в стрельбе. Каждый раз, когда Вейль брала в руки винтовку, другие бойцы разбегались в стороны. Вейль комментировала это так: «К счастью, я настолько близорука, что не смогу попасть ни в кого, даже если буду целиться».
Именно близорукость положила конец её боевому опыту. Утром 20 августа, всего через 3 дня после прибытия на передовую, Вейль споткнулась о чан с кипящим маслом, который повар поставил на землю, и получила сильный ожог ноги.
Вейль доставили в импровизированный госпиталь в Пине, где врач дал ей слабительное и велел ходить, наступая на больную ногу, на протяжении 20 минут. Позже Вейль узнала, что до войны этот врач был парикмахером. Тогда Вейль отправилась в Барселону, где её встретили родители. Не получив медицинской помощи и там, они отправились в Сиджес, неподалёку от испанско-французской границы. В итоге Вейль поддалась на уговоры родителей и 25 сентября вернулась в Париж.
Там она узнала, что её неловкость спасла ей жизнь. Пока она восстанавливалась в Сиджесе, её взвод потерпел сокрушительное поражение в битве при Пердигере. Среди десятков погибших были женщины, которые присоединились к взводу после ухода Вейль. В Сиджесе она также узнала о том, что её бывшие побратимы совершили военное преступление. После неудачной вылазки, в ходе которой было потеряно 9 бойцов, республиканцы решили отомстить, застрелив девятерых местных подростков, которых безосновательно обвинили в том, что те фашисты. Описывая этот случай в письме к Бернаносу, Вейль отметила: «Ни от испанцев, ни даже от французов, комбатантов или наблюдателей, я ни разу не слышала, даже в личном общении, ни отвращения, ни хотя бы осуждения этого бессмысленного кровопролития».

В «Памяти Каталонии» Оруэлл вспоминает случай, который произошёл, когда он сражался на стороне анархистов. Во время разведывательной миссии неподалёку от Уэски ему удалось захватить в плен вражеского солдата, который, испугавшись звука пролетающих самолётов, выпрыгнул из окопа, где как раз испражнялся. «Он был полураздет и на бегу поддерживал штаны обеими руками. Я не стал в него стрелять … Я приехал сюда стрелять в "фашистов", а человек, поддерживающий руками штаны, это не "фашист", а такой же человек, как и ты, и тебе не хочется в него стрелять».
В этот момент Оруэлл боролся с чувством, с которым трудно было бороться даже Вейль — чувством, охватывающим человека, который знает, что он может «убивать, не опасаясь наказания или чувства вины». В письме к отцу Перрену она признавалась, что не в силах противостоять безумию войны: «Меня привели в ужас, однако не удивили злодеяния войны. Я чувствовала, что способна совершить нечто подобное — и именно поэтому была в ужасе».
Произошедший с ней несчастный случай и последующее восстановление сократили её опыт столкновения с безумием войны. Тем не менее, Вейль принимала ответственность (и вину) за участие в ней. Во время авианалёта Вейль растянулась на земле, взглянула в небо и сказала себе: «Если они [франкисты] захватят меня в плен, то убьют. И это будет заслужено. Наша сторона пролила достаточно крови. На мне лежит моральная ответственность». Однако чувство ответственности за смерть других людей также изначально побудило её к участию в войне. Поскольку, как она объяснила Бернаносу, она выбрала сторону в испанской гражданской войне ещё в Париже, она не могла безопасно оставаться во Франции. Будучи убеждённой пацифисткой, она особенно тяжело переживала это решение. «Мне не нравится война. Однако в войне мне всегда казалось наиболее ужасным положение людей в тылу», — объясняла она.
По мнению Оруэлла, все разговоры о кровопролитии во имя демократии были «замыливанием глаз». «Нет ни одного человека, который после нескольких недель пребывания в Испании, не был бы разочарован в той или иной мере», — говорил он. Он называл режим Франко «анахронизмом», а Народный фронт — «мошенниками». Тем не менее, он предпочитал республиканский обман фашистскому анахронизму.
Вейль тоже не испытывала иллюзий по поводу невинности выбранной ею стороны. Однако она также осознавала, что должна была выбрать сторону, и этот выбор подразумевал необходимость сопротивления. Не сделать этого означало предать саму себя и других людей. Как она сказала своим студентам в Роане в конце лекции об экономической политике Франции и её последствиях для рабочего класса: «Если мы отказываемся думать об этом, мы превращаемся в соучастников происходящего. Необходимо … найти своё место в этой системе и изменить её».

На базовом уровне сопротивлением занимаются все — от лишайников и многоножек до деревьев и людей. Каждый живой организм борется за то, чтобы существовать как можно дольше. Это рефлекторная, а не рефлексивная деятельность. Однако когда в дело вступает рефлексия, как в случае с людьми, смысл сопротивления многократно усложняется.
Сопротивление, имеющее целью выживание, инстинктивно; однако сопротивление, имеющее целью овладение собой, должно быть контринстинктивным.
Многие античные философские школы, от стоиков до эпикурецйцев, учили своих последователей сопротивляться склонности к опрометчивым поступкам, панике и страстям, отказаться от попыток контролировать других и вместо этого научиться контролировать себя. В рамках этого подхода, по-настоящему свободный человек принимает мир таким, какой он есть, и пытается привести себя в соответствие с ним.
Однако сопротивление в этих двух смыслах — как борьба с внешними и внутренними силами — не далет нашу жизнь стоящей того, чтобы жить. Стоящая жизнь должна согласоваться с главными нравственными принципами: верховенством справедливости и правды, стремлением к счастью и добродетели, признанием достоинства и человечности в каждом.
Жизнь, стоящая того, чтобы жить, — это жизнь, посвящённая попыткам что-то изменить.
Вейль с детства хотела что-то изменить. Её участие в революционной деятельности вышло на новый этап, когда она поступила в лицей Генриха IV, расположенный на холме св. Женевьевы. Именно там она познакомилась с преподавателем философии Эмилем Шартье, который оказал значительное влияние на её интеллектуальную жизнь. Известный под псевдонимом Ален, Шартье был плодовитым писателем; его бунт против государственных институтов, презрение к организованной религии и преданность республиканским ценностям были олицетворением духовного климата Франции XIX века. Шартье был достаточно немолодым, чтобы избежать призыва, и достаточно образованным, чтобы стать офицером, однако служил простым артиллеристом во время Первой мировой войны, отказавшись от командирской должности. Он пережил войну (получив ранение в ногу), однако данный опыт разрушил все его иллюзии насчёт торжества разума, а также уничтожил остатки доверия к политическому руководству страны. Шартье стал непримиримым пацифистом и критиком как левых, так и правых политических партий. В своих «Рассуждениях» он призывал читателей не верить тем, кто обещает спасение через революцию или реакцию. Будучи поклонником Платона и Канта, Шартье проповедовал две благодетели, необходимые в гражданском обществе: повиновение и сопротивление. Без первого общество погружается в анархию; без второго скатывается к тирании. Порядок невозможен без повиновения, а свобода невозможна без сопротивления. Тем не менее, выбирая из двух, Шартье отдавал предпочтение сопротивлению. Идеальный гражданин, утверждал он, должен быть «непреклонным, несгибаемым и с недоверием относится к власть имущим».

Шартье оказал влияние на несколько поколений своих студентов. Как будто воплощая своё утверждение о том, что жизнь необходимо проживать на ногах, он непрерывно хромал взад-вперёд по классу, читая лекции простым языком, свободным от философского жаргона. Помимо Платона и Канта, Шартье советовал своим студентам читать Спинозу и Марка Аврелия — мыслителей, которые делали акцент на нашей свободе мысли и нашем долге поступать как моральные агенты. Нонконформизм Шартье наложил отпечаток на его студентов. Когда кто-то сетовал, что новое поколение будет необузданным и неконтролируемым, он отвечал: «Очень на это надеюсь».
Интеллектуальная свобода и чувство нравственного долга уже были присущи Вейль, когда она начала посещать его занятия, однако Шартье тщательно культивировал их. Впечатлённый необычным характером своей ученицы, Шартье в шутку называл её «марсианкой». Его особенно поражало сочетание строгости мышления с нравственной ясностью, которое сквозило в её письменных работах. Одно из её эссе, посвящённое красоте и добру, удостоилось особой похвалы с его стороны. В этом эссе Вейль писала о знаменитом жесте Александра Македонского: когда во время похода через пустыню ему принесли кубок воды, он вылил воду на песок, выразив тем самым солидарность с испытывающими жажду солдатами. «Если бы он выпил воду, то противопоставил бы себя солдатам … Самопожертвование — это принятие страданий, отказ повиноваться своим животным нуждам и стремление облегчить страдания других, страдая вместе с ними». Здесь обнаруживается сходство между философией Вейль и философией Шартье: человек добровольно выбирает повиноваться голосу добра; этот поступок исходит изнутри и расходится рябью по всему миру.
Окончив лицей Генриха IV, Вейль в 1928 году стала единственной девушкой в своём классе в Высшей нормальной школе, где учились самые способные студенты страны. Однако тогда как Шартье восхищался бескомпромиссной интеллектуальной и моральной позицией Вейль, другие преподаватели ВНШ были от неё не в восторге. Они были возмущены её выбором одежды — она всегда носила туфли на плоской подошве, длинную юбку и отказывалась носить шляпу (которая была обязательным атрибутом женщин-буржуа в те времена) — и её нежеланием соблюдать традиции школы. Когда она нарушила правило, запрещавшее студентам разного пола курить в одном дворе, директор, Селестен Бугле, отстранил её от занятий на неделю. Многие другие студенты также были в замешательстве из-за твёрдости её политических и социальных убеждений. Одни её не выносили, другие не понимали.

В «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» Симона де Бовуар вспоминает свою первую и, как оказалось, последнюю беседу с Вейль. Бовуар слышала истории о Вейль — например о том, как та расплакалась, узнав о голоде в Китае — и хотела познакомиться со своей сокурсницей. Когда это наконец произошло, их встреча была недолгой. Как только Бовуар упомянула о голоде в Китае, Вейль безапелляционно заявила: «Сегодня в мире имеет значение только одно: Революция, которая поможет накормить всех людей на планете». Когда Бовуар возразила, что цель жизни — обрести не счастье, а смысл, Вейль оборвала её: «Совершенно очевидно, что вы никогда не голодали».
Вейль не переставала провоцировать школьную администрацию, особенно бедного Бугле. Однажды она попросила Бугле сделать пожертвование для фонда помощи безработным. Бугле дал Вейль 20 франков, однако попросил сохранить его пожертвование в тайне. Вейль проигнорировала его просьбу. В листовках, развешанных в корридорах школы, она призывала студентов и членов факультета делать пожертвования: «Следуйте примеру вашего директора. Делайте анонимные пожертвования для фонда помощи безработным».
Уязвлённый Бугле заявил, что Вейль пытается устроить революцию. Однако он не осознавал, насколько политические взгляды Вейль отличались от взглядов Французской коммунистической партии (ФКП). На этом этапе эволюции своих взглядов Вейль уже не была революционером того рода, который вступает в ряды ФКП. Даже будучи молодой идеалисткой, она, в отличие от многих своих сверстников, не вступила в партию. Как и Шартье, Вейль с недоверием относилась к политическим партиям.
Независимо от идеологии, политические лидеры стремятся к власти; а власть рано или поздно превращает их в угнетателей.
К тому же, Вейль не питала иллюзий по поводу самостоятельности лидеров ФКП, которые плясали под дудку Москвы. Вейль считала себя просто коммунисткой, поскольку это была единственная идеология, которая отстаивала права неимущих и отчаявшихся, рабочих и безработных.
Недостатком марксизма, по её мнению, было то, что он игнорировал жизненный опыт рабочих. Теоретики марксизма, утверждала Вейль, не имели права говорить об отчуждённости рабочих, поскольку сами никогда не работали на заводе. Именно поэтому, начав работать на заводе Alsthom, Вейль сказала бывшему студенту, что «почувствовала, как покидает мир абстракций».
Отупляющая работа, оглушительный рёв машин и постоянный страх потерять место, парадоксальным образом, пробуждали к жизни. Правда, считала она, должна быть укоренена в мире опыта, а не в теории.
Задолго до работы на заводе Alsthom Вейль начала стремиться к подобому опыту, твёрдо намеренная обрести правду в ритме повседневной жизни. В 1931 году, во время летних каникул перед последним годом в ВНШ, Вейль попросила рыбаков из деревни в Нормандии, чтобы те позволили ей поработать с ними на лодках. Поставленные в тупик странной просьбой парижанки-буржуа (а, возможно, напуганные слухами о том, что она была коммунисткой), рыбаки отказались. Все, кроме одного — Марселя Лекарпантье. Лекарпантье увидел удивительный характер женщины, которая стояла перед ним и, безразличный к слухам о том, что Вейль была коммунисткой, позволил ей присоединиться к нему и его брату на их траулере. Вейль, хоть и выполняла порученную работу на редкость неуклюже, трудилась без устали и без жалоб. В перерывах между распутыванием сетей Вейль учила Лекарпантье математике и литературе. Даже после возвращения в Париж она продолжала отправлять ему книги и просила его присылать свои работы для правки. «Она хотела знать о наших страданиях, но она также хотела освободить рабочих», — вспоминал Лекарпантье.
В преподавательские годы Вейль рабочие часто были её студентами. Вскоре после прибытия в Ле-Пюи, Вейль связалась с Юрбеном Тевеноном, который преподавал в близлежащем шахтёрском Сент-Этьене и открыл там вечернюю школу для рабочих. Вейль совершала трёхчасовую поездку Ле-Пюи как минимум раз неделю, чтобы преподавать рабочим французский язык и политическую экономию.
Овладение своим культурным наследием, считала Вейль, было для рабочих актом революции. Однако, как позже осознали её коллеги, у Вейль было очень консервативное — если не реакционное — представление о «революции» и «сопротивлении».
Согласно Вейль, преподавать значит пробуждать тех, кто, пользуясь выражением Джона Стюарта Милля, впал в «глубокий сон установившегося мнения». Или, другими словами, тех, кто был превращён в неодушевлённые предметы смесью механизации, индустриализации и бюрократизации. В своём раннем эссе «Размышления о причинах свободы и общественного угнетения» Вейль пишет о практических трудностях такого подхода к преподаванию. Мышление, говорит она, трудно практиковать в мире, в котором правит «коллективизм».
«Коллективизм» — страшное слово, которое ассоциируется с фильмами вроде «Матрицы» и «Сферы». По словам Вейль, коллективизм — это нечто «исключительно абстрактное, окутанное тайной и недоступное для чувств и разума». Как ядовитый газ, коллективизм не имеет запаха, но смертоносен: «Никогда прежде человек не был отдан на произвол слепого коллективизма, и никогда прежде люди не были более неспособны не только подчинять свои поступки своим мыслям, но и даже просто думать».

Вейль говорила не только о тоталитарных государствах вроде нацистской Германии и СССР, но также и о либеральных странах. Политические, социальные, культурные и экономические силы господствуют над нашей жизнью, выхолащивают язык и затуманивают правду, тем самым лишая нас возможности взаимодействовать с миром напрямую. Коллективизм по Вейль напоминает концепцию Ханны Арендт о «бездумности», которую та приписывала Адольфу Эйхману. В книге «Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме» Арендт утверждала, что нацистский бюрократ шокирует нас не потому, что он был похож на Яго или Ричарда III, а потому что он был посредственностью: «Одним из главных преступников эпохи его сделала бездумность — которая ни в коем случае не тождественна глупости». Как и многие его современники, Эйхман не противился — ни в интеллектуальном, ни в нравственном смысле — нацистской машине, насаждавшей безразличие и безответственность.
Нацисты, как отмечают Вейль и Арендт, не владели монополией на подобные машины.
Опыт работы на заводе научил Вейль, что бездумность — это самый опасный яд, производимый современной промышленностью.
Но этот яд производится не только заводами, а и почти всеми организациями и институтами. Вейль говорит: «Имея прессу и беспроволочный телеграф, можно заставить целый народ проглатывать вместе с завтраком и ужином готовые и абсурдные мнения … При помощи этих средств невозможно пробудить даже проблеск мысли». Это тем более верно, когда данные средства превращаются в эхо-камеры для фраз и лозунгов, которые, будучи лишены реального содержания, обедняют язык и мышление.
Вейль отказывалась с этим мириться и отстаивала независимость мышления. «Каждая неудача — это недостаток самоконтроля», «ничто в мире не должно мешать нам мыслить ясно», — повторяла она. Однако мышление, по мнению Вейль, не всегда освобождает. Никакое трезвое мышление не может защитить нас от влияния коллективизма на нашу жизнь и помочь в создании мира, в котором нет необходимости работать.
Какими бы гуманными ни были устремления той или иной организации, и независимо от того, является ли то или иное общество капиталистическим или социалистическим, угнетение не исчезнет. Угнетение — это лишь острие силы, а сила — это природное, а не социальное явление.
Более того, поскольку сила в любой момент может выскользнуть из рук угнетателя и перейти к угнетённым, «власти как таковой не существует, существует лишь борьба за власть».
По мнению Вейль, данный вывод подталкивает не к отчаянию, а к сопротивлению. Мы сопротивляемся не для того, чтобы добиться всего, чего хотим, а для того, чтобы получить то, чего реалистично ожидать. Подлинное сопротивление начинается с ясного мышления. Будучи мыслящими существами, мы неспособны принять рабство. Однако правильное мышление ведёт к умеренности, а не к излишествам. «Мы должны представить себе совершенную свободу … лучшее можно помыслить лишь в отношении к совершенному».
Вейль предлагает то, что она называет «героической концепцией» свободы. Под героем она подразумевала не героя своего детства, Сирано де Бержерака, а Эпиктета и Марка Аврелия, по мнению которых свободы можно достичь лишь осознав силы, которые воздействуют на нашу жизнь, и приняв ограничения, которые они налагают на нас. Подлинная свобода, утверждала она, определяется «соотношением между мышлением и действием; абсолютно свободный человек — тот, каждый поступок которого вытекает из предварительного размышления о цели, которую он себе поставил, и набора средств, необходимых для её достижения». Несмотря на то, что мы подвергаемся воздействию социальных, экономических и физических сил, мы можем утвердить свою свободу, делая всё возможное в данных нам обстоятельствах.
Осознанность — это то, что создаёт разницу между рабством и свободой. Она требует постоянно сопротивляться бездумным фразам и лозунгам, мнениям и убеждениям, которые мы часто ошибочно принимаем за мысли. Мы часто говорим, что сила не может победить мысль, отмечает Вейль. Однако это бессмысленное утверждение. Чтобы оно было верным, «мысль должна быть. Там, где иррациональные мнения занимают место идей, сила всесильна».

В своей книге «Дорога на Уиган-Пирс», посвящённой тяжкой доле шахтёров в Англии, Оруэлл объясняет, настолько трудно достичь осознанности этим людям. Спускаясь в шахту в Йоркшире, он отмечает постоянно напряжённые и покрытые грязью тела шахтёров. Бурение и использование взрывчатки грозят обвалом 400 футов породы им на головы. В этих условиях они должны без остановки грузить уголь на гремящий конвейер. Для Оруэлла как представителя среднего класса этот опыт стал откровением. Его класс преимущественно не отдавал себе отчёта о судьбе тех, кто занимается физическим трудом. Шахтёр олицетворяет такого рабочего «не потому лишь, что труд его устрашающе тяжёл, а ещё потому, что, жизненно необходимый, труд его совершается вдали от нас, от наших глаз и позволяет не осознавать его, как не осознаётся бегущая по венам кровь. Смотреть на действия шахтёров неким образом даже унизительно. Мелькает неуверенность насчёт себя "интеллектуала" и вообще персоны более важной».
Любопытно, что Вейль спустилась в шахту за 4 года до того, как Оруэлл приехал в Йоркшир. И, в отличие от Оруэлла, она задолго до этого начала сомневаться в собственной важности. В 1932 году, во время преподавания в Ле-Пюи, Вейль убедила местного владельца шахты, друга Тевенона, позволить ей спуститься под землю. Однако она не хотела быть простым наблюдателем и попросила шахтёра позволить ей поработать с его тяжёлым пневматическим отбойным молотком. Прижимая инструмент к груди, Вейль едва могла с ним совладать. Само собой, Вейль попросила нанять её на полный рабочий день; и, само собой, получила отказ. Однако это не отбило у неё желания попасть в мир физического труда.
В поисках предшественника современного интеллектуала одни историки обращаются к середине XVIII века и тому, как Вольтер отстаивал религиозную терпимость во время дела Жана Каласа, другие — к концу XIX века и делу Дрейфуса. Жан Калас был протестантом, который был несправедливо обвинён, подвергнут пыткам и казнён католическими властями за убийство своего сына; Альфред Дрейфус — офицером, который из-за своей религии был несправедливо обвинён и приговорён к пожизненному заключению за государственную измену. Публичные фигуры вроде Шарля Морраса и Мориса Барреса заявляли о виновности офицера-еврея, но олицетворениями интеллектуала были писатели и академики, выступавшие в поддержку Дрейфуса, поскольку они отстаивали рациональные и светские ценности французской республики. Они использовали своё положение, чтобы публично высказываться по важным политическим и нравственным вопросам. Эмиль Золя, Жан Жорес и Анатоль Франс воплощали «вовлечённого в общественную жизнь интеллектуала», борящегося за правду и справедливость.

Преданность революционным ценностям свободы, равенства и братства подтолкнула их к поддержке борьбы, которую вёл рабочий класс, однако из-за своего буржуазного происхождения они оставались слепы к повседневной жизни этих людей. Подход Вейль был совершенно иным. Она считала, что необходимо докопаться до корней наших идей и идеалов. Неоднократные попытки Вейль переделать себя из городского интеллектуала в рабочего сталкивались с недоумением со стороны тех, кто, в отличие от неё, не имел выбора и вынужден был работать в полях и на заводах. Вейль сравнивала себя с этнологом, который отчаянно пытается жить жизнью туземца. Лекарпантье напоминал Вейль, что она — «дочь богачей» и не обязана работать на его лодке. «В этом моё несчастье, — отвечала Вейль. — Я бы предпочла, чтобы мои родители были бедными».
Вейль считала работу Лекарпантье более аутентичной потому что, в отличие от механического труда заводского рабочего, та не отчуждала его от мира, а наоборот. Вейль писала: «Рыбак, борющийся с ветром и волнами в своей маленькой лодке, хоть и страдает от холода, усталости, недостатка свободного времени и даже сна … находится в лучшем положении, чем рабочий у конвейера, который не испытывает подобных лишений».
Это была не просто марксистская догма. По мнению Ханны Арендт, книга «Положение рабочих», в которой Вейль анализирует эти вопросы, — это «единственная книга среди многочисленной рабочей литературы, которая исследует тему без предрассудков и сентиментальности».
По мнению Вейль, человека от любого другого существа отличает в первую очередь мышление: «В человеке нет ничего особенного, ничего присущего исключительно ему помимо способности мыслить. А общество, от которого он зависит в каждую минуту своего существования, также немного зависит и от него, поскольку оно не может существовать без его мышления».
Лишь при помощи постоянного размышления (и внимания) о мире и других людях мы можем осознать источники угнетения и понять, как они воздействуют на нашу жизнь. Однако если мысль не ведёт к действию, она бесполезна.
На Вейль оказал глубокое влияние пример Алена. Несмотря на свой возраст (ему было 46 лет) и пацифистские убеждения, Ален записался в армию, когда в 1914 году была объявлена война. «Казалось бесчестным сидеть в кресле, когда другие были в опасности», — говорил он. Вейль считала так же. В первой половине 1930-х годов она была ярой пацифисткой. Будучи студенткой ВНШ, она убедила студентов и преподавателей — к огромному неудовольствию Селестена Бугле — подписать петицию об отмене призыва.
Вейль оставалась пацифисткой даже после того, как провела месяц в Берлине летом 1932 года. В длинном письме к родителям, которые были озабочены тем, что их дочь отправилась в Германию, когда Гитлер мог вот-вот прийти к власти, Вейль описывала голодающих детей, безработную молодёжь и обозлённых рабочих. Не могло быть лучшей страны для распространения нацистской идеологии, отмечала Вейль, которая «на редкость заразительна и проникает даже в ряды коммунистической партии».
Тем не менее, и после возвращения Вейль отказывалась считать войну оправданным ответом нацизму. Даже через 5 лет, когда геополитические и идеологические амбиции Гитлера стали совершенно ясны, Вейль продолжала настаивать, что война — это не решение. Вместо того, чтобы способствовать освобождению рабочих, считала она, война лишь сделает их рабами других, более кровожадных технологий — инструментов современной войны. А это, писала она в «Размышлениях о войне», — «крайняя форма угнетения». Страна, готовящаяся к войне, «разрушает все надежды на освобождение и не защищает нас ни от чего. Гонки вооружений всегда заканчиваются бойней».
По этой причине Вейль не приветствовала Мюнхенское соглашение 1938 года. Но она также с презрением относилась к сторонникам политики умиротворения агрессора. Она не питала иллюзий по поводу геополитических и нравственных последствий договора, который лишь отсрачивал войну и при этом умножал унижение.

Разумеется, пацифизм — не то же самое, что пассивизм. Пацифисты — это активисты, добивающиеся своего посредством ненасильственного прямого действия. Так поступала и Вейль. «Борьба тех, кто подчиняется, против тех, кто отдаёт приказы, когда эти приказы подразумевают лишение подчинённых человеческого достоинства, — это самая справедливая и самая искренняя деятельность, которая только возможна. Подобная борьба существовала всегда, поскольку те, кто отдаёт приказы, всегда склонны — осознают они это или нет — попирать человеческое достоинство тех, кто стоит ниже их», — писала Вейль.
Однако, как свидетельствует её участие в Колонне Дуррути, Вейль не была абсолютной пацифисткой. Вне всяких сомнений вдохновлённая примером Алена, она не могла оставаться на домашнем фронте, когда за будущее испанской республики велась война. Но в марте 1939 года, когда Германия вторглась в Чехословакию, с Вейль произошла более глубокая перемена. В её дневниках запечатлено запоздалое осознание того, что «ненасилие хорошо только тогда, когда оно эффективно». Десятилетие спустя Махатма Ганди успешно применил тактику ненасильственного сопротивления в борьбе с либерально-демократической Великобританией. В нацистской Германии подобная стратегия оказалась бы провальной. Вейль осознала, что такое нацизм, и поняла, что война — единственный выход.
В сентябре, когда Франция объявила войну Германии в ответ на оккупацию Польши нацистами, Вейль не питала иллюзий по поводу шансов на успех. Однако пессимизм не означал пораженческих настроений. Она заявила: «Мы прежде всего должны иметь чистую совесть. Не думайте, что мы победим потому что мы менее жестоки и бесчеловечны, чем наши враги. Жестокость и бесчеловечность имеют огромный вес, который учебники скрывают от учеников, а взрослые люди предпочитают игнорировать». Добро не одержит победу просто так: «Тот, кто неспособен быть настолько же жестоким и бесчеловечным, как другой, и не придерживается противоположных ценностей, проигрывает последнему во внутренней силе, и не сможет одержать победу в противостоянии с ним».
Решительно настроенная противостоять Гитлеру даже если для этого придётся взять в руки оружие, Вейль критиковала своих бывших друзей-пацифистов, утверждая, что их действия выдают в них «склонность к предательству». В этом она следовала примеру Оруэлла, который говорил, что пацифисты превратились в «откровенных профашистов». Однако она также критиковала собственные прошлые убеждения, которые называла «преступной ошибкой». Увидеть истинные намерения пацифистов, считала она, ей помешали «грех лености и соблазн инертности»: «Я так сильно хотела избежать подобной ответственности, что не осмеливалась непредвзято оценить подлинные причины этого — как мучимый плотскими желаниями студент семинарии, который не осмеливается даже взглянуть на женщину». Время ненасильственного сопротивления, не говоря уже о пацифистских идеалах, прошло.
В конце лета 1940 года, когда большинство французов больше всего хотели вернуться к нормальной жизни, Вейль хотела противоположного. Склонность к магическому мышлению — вере в то, что скоро всё уляжется само собой — была постоянным соблазном. Однако этому соблазну необходимо было противиться: «Мы не должны позволять себе впадать в инертность, веря, будто кто-то нас освободит. Каждый из нас должен знать, что однажды придёт его очередь принять участие … Мы должны думать о бесценных вещах, которые мы утратили из-за того, что не умели их ценить; вещах, которые мы должны вернуть и должны будем сохранить». А для этого необходимо мышление.
Сопротивляться значит не принимать мнения за факты, авторитет за правду. Это значит выделять время на размышления, точно так же, как мы выделяем время на еду и сон.
Вейль напоминает, что бороться за добро в тёмные времена не означает, что человек сохранит невинность или будет вознаграждён за усилия. Наоборот, Вейль считала, что это может обернуться трагедией. «Участвовать, даже на расстоянии, в действии сил, которые толкают историю вперёд, невозможно без того, чтобы либо замарать руки, либо заранее обречь себя на поражение». Однако перспектива поражения не может быть оправданием, чтобы впадать в отчаяние. «Укрываться в безразличии или башне из слоновой кости, — утверждала она, — возможно лишь в случае сознательной слепоты». Она бы несомненно согласилась с мнением Оруэлла о войне: «Мы стали слишком цивилизованными, чтобы уразуметь самое очевидное. Меж тем истина совсем проста. Чтобы выжить, надо драться, а когда дерутся, нельзя не перепачкаться грязью. Война — зло, но часто меньшее из зол. Взявшие меч и погибают от меча, а не взявшие меча гибнут от гнусных болезней».

Быть может, самая страшная из болезней, чума, дала название знаменитому антивоенному роману Альбера Камю. «Чума», вышедшая в 1947 году, отчасти основана на личном опыте писателя во время оккупации. Написавший к тому моменту две успешных книги — «Посторонний» и «Миф о Сизифе» — Камю также был издателем подпольной газеты «Combat». Благодаря этому он стал одним из главных голосов Сопротивления и экзистенциализма.
После освобождения Франции Камю стал одним из редакторов в издательстве «Галлимар», где сам публиковался. Задавшись целью найти новых талантливых авторов, он основал серию «Espoir» [«Надежда»]. Хоть серия просуществовала недолго, Камю ни о чём не жалел; в период работы издателем он взялся за неопубликованные рукописи Вейль. К началу 1950-х годов он отредактировал и опубликовал несколько её трудов. Знакомство с трудами Вейль наложило отпечаток на его мысль и творчество.
Когда после получения Нобелевской премии по литературе в 1957 году Камю спросили, кто из писателей ему наиболее близок, он назвал два имени: Рене Шар и Симона Вейль. Вейль уже умерла, добавил он, однако для дружбы это не преграда.
Более поздние произведения Камю очевидно испытали на себе влияние Вейль, однако и более ранние имели кое-что общее с её идеями. Это особенно заметно на примере «Чумы». Когда Камю закончил работу над рукописью в конце 1946 года и угрюмо заметил: «этот полный провал научит меня скромности», он ещё не был знаком с трудами Вейль. Тем не менее, темы романа перекликаются с её творчеством. Сюжет романа таков: в 1940-х годах в городе Оран, во французском Алжире, вспыхивает чума. Городские власти отказываются это признать и заявляют, что нельзя сказать наверняка, чума это или нет. Возмущённый их бездействием, главный герой книги, доктор Риэ, восклицает: «Формулировка мне безразлична. Скажем проще, мы не вправе действовать так, будто половине жителей нашего города не грозит гибель, иначе они и в самом деле погибнут». Когда растущее количество смертей становится невозможно игнорировать, власти наконец закрывают город. Большинство жителей Орана, которые не думали, что при их жизни может случиться чума, покорно принимают судьбу. Однако некоторые объединяются для противостояния чуме и создают санитарные дружины, которые обеспечивают уход за больными и хоронят умерших.
Поначалу их мотивация неясна. Кажется, что у этих людей — немногословного врача, журналиста, мелкого чиновника и загадочного путешественника — нет ничего общего помимо того, что они оказались не в то время и не в том месте. Однако постепенно мы узнаём, что все они исповедуют вейлевскую этику сопротивления. Путешественник, Жан Тарру, рассказывает Риэ о том, как однажды в детстве наблюдал за работой своего отца, помощника прокурора. Слушая, как тот выступает за смертную казнь для подсудимого, Тарру был поражён контрастом между сидящим на скамье человеком из плоти и крови и пустыми эвфемизмами, которые произносил его отец. Тарру говорит Риэ, что люди должны постоянно анализировать свои поступки и слова. Честный человек, говорит он, это «тот, который ни на миг не смеет расслабиться … вся беда людей происходит оттого, что они не умеют пользоваться ясным языком». Сравните это с тем, что говорит Вейль: «Сделать мысль ясной, отбросить бессмысленные слова и чётко определить значения других — этим, как бы странно это ни звучало, можно спасти человеческие жизни». Лишь выбирая правильные слова — и описывая мир таким, какой он есть — человек может поступать праведно и вести борьбу от лица других.
Тоталитаризм — аллегорией которого служит чума — искажает слова и описывает то, чего не существует, создавая тем самым мир, которого не должно быть. Диктатор приходит к власти при помощи террора и удерживается при власти посредством выхолащивания языка.
Камю, сражавшийся против нацистов в рядах французского Сопротивления, говорил: «Мы боролись за тонкую грань между правдой и ложью». В «Бунтующем человеке», философском путеводителе по «Чуме», он подчёркивает ключевое значение, которое имеет противостояние абсурду: стремление к «ясности языка, дабы не разбухала вселенская ложь». Не менее важно, говорит он, и чтобы сопротивляющиеся никогда не становились угнетателями, а защита собственного достоинства не подразумевала лишения достоинства других.
Работая над «Бунтующим человеком», Камю не раз перечитывал труды Вейль. Её влияние особенно заметно на примере разграничения между бунтом и революцией. Бунтующий человек борется с теми, кто угнетает его и относится к нему как к недочеловеку, однако также противостоит соблазну дегуманизировать своего угнетателя. «Если раб восстаёт, то ради блага всех живущих. Ведь он полагает, что при существующем порядке вещей в нём отрицается нечто, присущее не только ему, а являющееся тем общим, в котором все люди, и даже тот, кто оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное сообщество». Это перекликается со словами Вейль о том, что «борьба тех, кто подчиняется, против тех, кто отдаёт приказы, когда эти приказы подразумевают лишение подчинённых человеческого достоинства, — это самая справедливая и самая искренняя деятельность, которая только возможна».
Более того, и Камю, и Вейль делают акцент на чувстве меры. В своих «Размышлениях» Вейль писала, что ясность с самим собой и с другими «устраняет неумеренные желания и эгоистические страхи; из этого проистекают умеренность и смелость». В эссе об «Илиаде», написанном 5 лет спустя, она не отказалась от этой идеи. Она писала: «Идеям грани, меры, равновесия, которые должны руководить поведением, на Западе отведена второстепенная роль». По словам Камю, древние греки напоминают нам, что мера безмерно важна. Урок античной трагедии, пишет он, состоит в том, что «грань нельзя преступать … Неверно оценить эту грань, попытаться нарушить равновесие, значит погибунть». И Камю, и Вейль восхищаются источником этих идей, древней Грецией, и осуждают её противоположность — Рим. Однако тогда как Камю отказывался заглядывать за грань нашего мира, Вейль, разрываясь между благом и Богом, не могла удержаться от этого.
©Robert Zaretsky
Это сокращённая версия книги. Оригинал можно почитать тут.
Comentários